Потом он же ее и чинил, а она его кормила варениками с картошкой, и он попросил у нее нож, чтоб разрезать вареник, а все предыдущие мужчины ели их одним захватом рта. Эта странность слегка удивила и даже напугала ее. Он ведь был молчун Герасим, и пользование ножом было фактом чудноватым после выдавленной филенки.
Больше он к ней не заходил, но починил перила той лестницы, с которой она едва не сорвалась. Он же принес ей ключи от замка. Видимо, тогда, когда она наклонилась, они выскользнули из кармана и звякнули где-то внизу.
Она сказала «спасибо», добавив, что они ей теперь ни к чему, она поставила новый замок. Он кивнул и ушел.
Потом она узнала, что зовут его Павел, что он из Ленинграда, геолог. Все.
Павел-Герасим действительно ходил с геологами, хотя был классным электронщиком и даже лауреатом Госпремии какой-то там степени. Он вырос в семье, где к столу подавались салфетки, где суп ставили в супницах, а кофейные чашки не путали с чайными. Это его раздражало, мир давно жил без этих правил. Их квартира из двух комнат была частью большой коммуналки, где сроду не водились супницы, а если и водились, то стояли, как правило, где-то высоко на шифоньерах и буфетах и выполняли роль потайного места для всяких мелочей. Но он очень любил своих родителей, переживших и блокаду, и репрессии, поэтому готов был все стерпеть, даже мамины уроки вальса, которые она ему преподала в шестнадцать лет. Как же ему было неловко тогда держать маму за талию и делать эти раз-два-три, раз-два-три. Но от родителей он готов был стерпеть все: и супницы, и вальсы. О воле мечтал очень крепко, хотя женился рано.
На однокурснице, которая ела апельсины с такими брызгами во все стороны, что это даже вызывало интерес: как это у нее получается? Девочка с брызгами привела его в свой дом, где все толклись на кухне — первые дома хрущевских новостроек. Отец девочки прибил к стене столешницу, которая после обеда подымалась вверх и цеплялась за крючок. Тогда на оставшемся пространстве сидели кружочком и пили чай-кофе с передвижением (со сдвигом) в сторону чайника или кофейника, стоящих на плите. Дурь какая-то, думал Павел, почему не закончить обед по-людски, за столом? Он даже спросил девушку, ее звали Катей, что бы значило такое чаепитие со сдвигом.
Она сказала, что это мамина заморочка, что столы ее стесняют, они разделяют людей, а так, коленка к коленке, — интимно и душевно. А то, что люди идут за печеньицем через чужие ноги к подоконнику — самый большой кайф.
«Мама хранит коммунальский дух». Нет, это было не его.
Это тоже была неволя под сенью поднятой столешницы, на которую он смотрел подозрительно, боясь, что она когда-нибудь рухнет на головы. Но так случилось, что женился он на Кате. Ее бабушка отдала им крохотульку однокомнатку, а сама переехала в этот дом с угрожающей столешницей.
И все было замечательно. Девочка с брызгами была и хорошенькой, и умненькой, с ней было интересно трепаться на любые темы. От Гумилева до невесомости, от особенностей строения гениталий до фактов наличия божественного начала в жизни людей. Павел был счастлив легкостью своей подруги, которой хорошо и уютно было везде: и у его родителей с супницей, и в тесноте кухни, где все ходят как хотят, ища необходимое, и дома, где пусто, где вместо кровати на чурбачках лежит огромная дверь, а на ней два матраса. Они вечно сдвигаются в стороны. И бывало, что они оказывались на середине голой двери, а матрасы — на полу. Но это было так смешно. Дочь родилась, когда они уже оба работали, и их ставили в пример: какие разумные молодые — дождались окончания вуза, а разума в этом не было ни грамма, они не предохранялись, просто ничего не завязывалось по Божьей воле, а не по человеческой. С рождением девочки новое появилось в Кате. Она все время что-то требовала.
«Нам нужен миксер», «Я хочу эту горку». Первые ее требования дружно исполнялись всеми родителями сразу.
Складывались — и покупали горку. Шубу. Овальный ковер. Греческие овечьи шкуры на диван. Первыми из гонки угождения вышли Катины родители. Они сказали:
«Хватит. Живи с тем, что есть». Родители Павла держались дольше, собственно, до самой смерти матери, болезнь которой Павел как-то даже не заметил. А потом не заметил, как Катя стала выменивать две комнаты отца на отдельную квартиру. И нашла. Но отец так был поражен предложением съехать с насиженного места, так оскорблен тайностью всего деяния, что резко замолчал на детей.
И молчал много лет, разговаривая только с внучкой. «Я не знал! — кричал Павел отцу. — Не знал!» Отец смотрел на сына каким-то скорбным взглядом, в котором Павлу виделось презрение, хотя это была жалость.
Легкая на все темы болтовни раньше, Катя теперь могла говорить только о метрах, высоте потолков, окнах на север-юг, паркете, ширине ванны и прочая, прочая. Она вошла в плотные слои меняльщиков и маклеров, и ей там было самое то.
Кончилось тем, что Павел переехал к отцу, а Катя с дочкой оказались в выгородке из барской квартиры, но вполне изолированной и комфортабельной. Отец Павла отдал на это последние, что «на смерть», деньги, а родители Кати из «хрущевки» вернулись в коммуналку, дух которой так блюла теща. Но, вернувшись в излюбленный быт, она умерла через месяц, потому что ее желудок не совпадал с очередью в уборную, однажды она просто обделалась, от стыда получила инсульт — и как не было женщины.
Павел не пошел хоронить тещу, потому что шел развод и Катя требовала «для дочери» те самые супницы и сотейники, которые так не любил Павел, но отец, продолжая не разговаривать с сыном, написал ему: «Пока жив, не отдам».