— Она сказала: запомни. Его зовут Павел Веснин. Значит, я ему должна была сказать о ребенке. А я не сказала.
Нет, не так! Я помнила, но думала: а я ему не скажу, а я ему не скажу! Понимаешь, я ее предала! Маму!
И Георгий понял, что все может быть гораздо хуже, чем он себе представлял. Он любил Алкину бабушку и ее мужа, любил их не своего ребеночка, Пашку, мальчишечку. Он мечтал, что у них с Алкой будет такая же семья, только сын у них будет собственный, но надо научиться у этих пожилых людей любить так, как они. В их доме эта, как теперь называют все непонятное, то, что как бы сияние… Ну да, вспомнил. Аура. Это сияние он видел маленьким у себя дома, в Гантиади. Оно было утром в расщелинах гор, а вечером на море, оно не уходило никуда и никогда, пока не было войны. А сейчас нет ничего. Даже море не светится.
Георгий нюхом улавливал зло, он издали узнавал милиционеров, которые могли к нему прицепиться с документами. У него было все в порядке, но не в этом дело.
Дело в порядках, которые устраивает зло. Он выходил — не мог ехать — из троллейбусов, вполне с виду спокойных, в которых он чувствовал кожей, волосами: зреет злая энергия людей, готовых понести по кочкам живущее рядом, но такое слабенькое и немощное добро. Он так понимал эту страну: в ней плохо не потому, что много плохих людей, олигархов там, чечен, евреев, журналистов, а как-то прискорбно мало хороших, а те, что есть, с такой радостной готовностью превращаются в плохих, что уже не видно света. Несветлая страна ему досталась, и он бы ушел из нее пешком, ползком, любым способом, если б не билась в руках его птичка-невеличка, в которой был для него смысл его пребывания именно тут и именно сейчас. А сейчас от девочки шло зло, и он не нашел другого способа, как покрыть поцелуями ее искаженную «идеей» мордаху.
— Нельзя ничего разрушать, — шептал он ей в ухо. — Ты же не президент, который мочит людей в сортире. Ты девочка. Ты моя невеста, скоро мы с тобой поженимся, вот только кончится у меня траур.
— Траур не кончится никогда! — закричала Алка. — В нашей стране он навсегда.
Она говорила его мысли, но как же далеки они были от понимания друг друга.
— Это его сын, — кричала Алка.
— Он внук твоей бабушки, с которой ему замечательно.
— Бабушка — не отец! — кричала Алка.
— А дядя Боря кто?
— Кулачев тут ни при чем! Он, что называется, мимо шел и копеечку нашел! Бездетный, как евнух, а тут раз — готовый ребеночек, даже штаны не пришлось расстегивать.
Георгий очень не любил, когда Алка, как говорила ее бабушка, распускала язык. Он ненавидел шуточки и фразочки, которые касались самого прекрасного и удивительного на свете — любви, он не понимал, как это говорят теперь «трахнул», «перепихнулись». Ну нельзя так, нельзя!
Он понимает, но ему трудно объяснить это. Есть нечто не касаемое словом, ибо слово грубо само по себе. Оно материально. Ведь не приходит же мысль в голову плюнуть в восходящее солнце? Боже мой! Какая чепуха! Ему рассказывали, как стреляли солдаты в солнце, показавшееся над землей. И случилось страшное — солнце нырнуло назад, и очень долго было хмурое, черное, злое утро, а потом день, и только вечером солнце показало свой краешек, окрасив полоску горизонта в цвет крови, но снова какой-то безумец стал палить в него. Кто был этот человек? Русский? Грузин?
Абхазец? Или заблудившийся в горах чеченец? Но это уже не имело значения. Война родила человека, способного стрелять в солнце. Поэтому его мысль из сегодняшней почти мирной московской жизни о том, что в солнце нельзя плюнуть, есть… Как это слово называется? Он забывает некоторые слова. Это те слова, которые, как правило, в жизни не нужны. Вот недавно, полчаса тому, забыл слово «аура». Оно нужно этой жизни? Этим людям? Ему оно нужно? Да, ему нужно. Но это сколько правда, столько и обман. Можно без этого слова прожить вполне, оставаясь приличным человеком. Второе слово, которое он забыл сейчас, «идеализм».
Тоже слово для другой жизни. В этой жизни в солнце плюют и стреляют.
— Он теперь в Москве, — говорила Алка. — В принципе, если он живет легально, его можно найти. И я хочу знать, как он живет и какой он. Я не такое чудовище, как ты обо мне сейчас думаешь… Я обожаю своего братика, я хочу ему только хорошего. Но я хочу также справедливости. Что ты имеешь против этой женщины?
— Какой женщины? — не понял Георгий.
— Справедливости, — отчеканила Алка.
— А она разве женщина? — удивился Георгий.
— А кто, по-твоему, стоит, не у нас, конечно, в судах с повязкой на глазах? Мужик?
— Фемида, — ответил Георгий.
— Одно и то же, — сказала Алка. — Справедливость — женщина, и кончен бал. Я найду этого Павла Веснина, если он не беглый вор. Хотя кто у нас в стране не вор? Я сколько раз крала яблоки в магазине, одной рукой отвлекаешь, другой — берешь. Класс!
— У тебя нет денег купить?
— Какая разница? Мне нравится обдуривать это государство. Оно нас так дурит всю жизнь, что плюнуть ему в рожу — святое дело!
Георгий уже боялся этого разговора. Он уходил в такие пределы непонимания Алки, что еще чуть-чуть…
Он страшился этого чуть-чуть, такого, зыбкого, неопределенного, такого опасного…
Она не заметила, как он отодвинулся от нее, она рисовала себе причудливые картины, как некий мальчик бросается на грудь некоего мужчины, а на облаке сидит мама, как на этой фотографии. Она находит место и бабушке, в белом таком полукресле, каких теперь навалом в Москве летом. В них сидят некрасивые люди и некрасиво заглатывают пирожки. Нет, бабушка сидит как раз красиво, в белом платье и опираясь на зонтик. Правда, нету на этой небесной картине Кулачева. Алка морщит лоб и находит ему место. Он, оказывается, несет два стаканчика мороженого — себе и бабушке. И люди уже все красивые и красиво жуют, потому что это уже Париж, и бабушка с Кулачевым путешествуют на старости лет, как им и полагается. А воспитывать сыновей должны молодые и рьяные, типа Караченцова, Машкова или Павла Веснина. Вот это отцы так отцы!